Научно - Информационный портал



  Меню
  


Смотрите также:



 Главная   »  
страница 1 | страница 2 страница 3 страница 4

Первое предостережение

Взрослый смотрит на работу ребенка и говорит, морщась: «Не похоже!» «А на что похоже?» — спрашиваю я всякий раз. «Ни на что»,— обычно следует ответ. А ведь дети только лишь по одному признаку подобия могут опознать и назвать весь предмет. Попробуйте понаблюдать, как ребенок, разминая пластилин, всматривается в форму и силуэт и шепчет: «Белка, а это домик, а это чье-то ухо вылезает!» Он обнаруживает предмет там, где его нет в действительности, он фантазирует, и это почему-то настораживает взрослых.


Во взрослом мире многое застыло, начиная от угла зрения (сверху вниз) и кончая раз и навсегда заданным ритмом жизни. Отношения с миром зачастую функциональны и четко определены набором социальных ролей.
Как же трудно, выйдя из функциональных тисков, обратиться к детскому миру!
А что же ребенок, которому отведено в этой картине такое незначительное место? Каковы его «роли»? А у него, слава богу, нет ролей. Он живет, а не играет роли. Точнее, он играет и живет в игре. Далеко не всегда сформулированы правила и предметы игры, которой может быть что угодно. Достаточно вспомнить себя детьми! Вспомнить — значит хоть на время поставить себя на место ребенка. Стоит нам перестать быть серьезными, включиться в игровое пространство детей — и мы многое заметим. Мы же хотим привить ребенку культуру? А что такое культура? Это прежде всего память, живая связь между близкими людьми, между поколениями и историческими эпохами.
Что же касается многих и многих взрослых, то они не только с прошлым не связаны, они оторваны даже от настоящего. Самое страшное в той функциональности, о которой я говорила, именно замкнутость, ограниченность мира «функционера», отчуждение от самых теплых, интимных сторон бытия, иными словами — разрыв связей с миром, преодолеваемый только пониманием и любовью, точнее, понимающей любовью. И те родители, которые сегодня не могут преодолеть эту замкнутость, перешагнуть пропасть, отделяющую их от детей и от мира живого, сегодняшнего, обречены на одиночество в мире завтрашнем.

Замурованный лев

Настя — молчунья. Круглые испытующие глаза на продолговатом лице. Редкие светлые волосы свисают вдоль худой шеи.


Ее брат Коля выполняет все задания, хотя ему четыре, а Насте — шесть. Он болтает с детьми в группе и ни разу не обратился к Насте. Знает, что Настя смолчит в ответ, и не пристает.
Поначалу думала: стеснительная, пообвыкнется — разговорится. А она молчит. Уставится на меня широко раскрытыми глазами и молчит. Лепит куколок, то, что умеет. Ни за одну неизвестную вещь не берется. И не пытается.
Спросила у папы, как себя ведет Настя дома. Ответил сухо: «Как все дети». Мама детей ни разу не приводила, хотя она у детей есть, указана в анкете.
Смотрит и смотрит девочка, во взгляде — никакой злобы или ненависти, как у Вадима Н. Кажется, Настя готова заговорить, но что-то ей мешает. Что же это?
И вот как-то мы все лепили льва. Неожиданно и Настя его вылепила. Я похвалила Настю и попросила льва для нашей классной выставки. Настя покачала головой, достала из коробки брикеты пластилина, построила из них глухой колодец, уложила в него льва и сверху замуровала пластилином так, чтобы ни одной щелки не осталось.
Это был знак одиночества, причины которого мне были и остались неизвестны.
Я предложила Насте прорезать окошки в доме. Она покачала головой.
— Может, тогда слепишь петуха, чтобы лев по кукареканью узнавал, утро сейчас или вечер.
— Ладно,— сказала Настя.
Даже дети умолкли, услышав Настин голос.
Вскоре папа перестал водить в школу детей. Так и осталась ее душа закрыта для меня. Остался звук — глухая клетка с сидящим на ней петухом.
Наша задача, задача взрослых — научиться понимать язык ребенка или даже говорить на нем. Конечно, как и при освоении любого языка, здесь нужны терпение и усердие, но этого мало. Уж больно деликатен, тонок и неуловим этот язык — язык мыслящих и чувствующих существ. Задача кажется невероятно трудной, даже невыполнимой. Но вспомним: на нашей стороне любовь к родному человеку. В этом огромное преимущество перед теми, кто, например, изучает иностранные языки. Детский язык — не иностранный, мы владели им прежде, и наша задача восстановить его в памяти.
Вот послушайте, как узнал язык деревьев мальчик из сказки французского писателя Ле Клезио: «Деревья только с виду неприступны и молчаливы. На самом деле они просто слишком застенчивы и боязливы. Поэтому они при посторонних всегда молчат, и никто не знает, что у них есть свой язык, и, если вести себя осторожно и умно, их можно приручить. Этим-то увлекательным делом и занялся мальчик, про которого речь в нашей сказке. Тихо-тихо пробирался он по лесу, бесшумно выходил на поляну, садился на траву и молча наблюдал за деревьями. Скоро мальчик заметил, что деревья совершенно не боятся птиц. Напротив, они очень любят нежные птичьи посвисты. Тогда он и сам попробовал тихонько насвистывать. Долго у него ничего не получалось, но когда получилось, вокруг стали твориться чудеса: деревья начали оживать! Сперва осторожно распрямились ветви, открываясь, словно большие зонтики, потом бледные корни вылезли из земли, чтобы погреться на солнышке, которое редко проникает к ним сквозь густую листву. И когда деревья перестали бояться, по всему лесу разнесся глубокий вздох облегчения».
Прислушаемся к беседе двух пятилетних детей, девочки и мальчика. Они лепят и разговаривают.
Девочка:
— Возьми лук зеленый, вымой его, раздели на четыре части. Потом говори: «Баран, баран, завей рога». Он и завьет. Мальчик:
— Когда же мне голову снимут и подарят другому человеку, а голову другого человека подарят мне?
— Зачем тебе это?
— А может, у другого человека хорошая голова, а у меня плохая.
— Ты просто не умеешь колдовать. Надо выставить руки вперед и сказать: «Чуфы, чуфы, муфы, муфы». Голова ни при чем.
— Как ты думаешь, в жизни одного человека сколько дождей?
— А как ты думаешь, где я беру уроки колдовства? Ночью я хожу в волшебный подвал. Там я их и беру. Еще хожу в лес, дремучий-предремучий. И ухаю, и всех пугаю.
— И никому это не нужно. И думать не нужно, а просто всех любить.
— Это я умею. Я умею украшать людей звездами, ловить облака, могу обращать людей в птиц.
— И все-таки жизнь грустна: взгляни на лампочку или на солнце — хочется закрыть глаза.
— Ну и что? А я возьму листок, проведу по горке, и она перестанет течь водой. И мне станет видно все, что делается на свете.
— А зато когда я вырасту, то стану всем человеком: мушкетером, и солдатом, и принцем.
Что это, простая болтовня? Нет, это два жизненных кредо. Девочки-фантазерки и мальчика-философа. Каждый гнет свою линию. Это линии, никак не перекрещиваясь, взаимодействуют друг с другом. Девочка-фантазерка в конце концов вызывает в мальчике-философе желание не только размышлять, но и стать кем-нибудь — мушкетером, солдатом или принцем. Реплики перерастают в диалог.
Дети как деревья. Если вести себя с ними «осторожно и умно, их можно приручить». Приручить, то есть приблизить их к своей руке, взять их под свой покров. Только действовать надо «осторожно и умно»!

Второе предостережение

Дети мечтают скорее вырасти. Им хочется ложиться спать поздно, смотреть «взрослые фильмы», не есть перед сном каши, они мечтают разгуливать без присмотра, без вечных взрослых окриков и одергиваний — туда не ходи, здесь не стой, того нельзя, сего нельзя. Им претит наша мелочная опека. В главном мы часто пускаем детей на самотек — не интересуемся их увлечениями, не способствуем правильному развитию их душевных качеств. В мелочах же мы предельно занудливы.


«Нескоординированное воспитание» дает свои плоды. Дети хотят скорее вырасти и вырваться на свободу. На такую свободу, которая на взрослом языке именуется самоуправством. «Вырасту, родителей слушать не стану, буду все делать, как мне нравится, вот тогда-то они у меня попляшут»,— лелеют дети свои мстительные мечты.
Есть, правда, дети, которые мечтают как можно дольше оставаться маленькими. Это редкие «экземпляры», понявшие, что взросление — это в конечном результате приближение к смерти.
— Мама, давай больше не будем есть, тогда мы не вырастем и не умрем,— предложил мне пятилетний сын.
Но есть и подобие смерти, когда физически ты существуешь, а душа твоя окостеневает, мертвеет. С детьми такое случается редко, и если все же случается, в этом целиком виноваты мы, взрослые.

Мальчик с флейтой

— А жнаете, фто я вам сейчас шкажу? — Большой пунцовый рот с шипением и свистом выталкивает слова. Мыслей у Гоши — полная голова. Она у него большая — еле держится на тонкой шее, клонится то к одному плечу, то к другому.— У нас в павке штаит Баба-Яга и вовк. Девевянные. А ешли б они были нафтоящие, то все бы люди сбевали. Вот.


— Но ты-то их не боишься?
— Не-ет, они же не вывые! Я вы мовете шлепить Бабу-Ягу? — Зрачки расширяются, карие глаза чернеют.— Шлепите мне, повавуста, Бабу-Ягу, нафтоящую!
Детей в Гошиной группе много, только успевай поворачиваться, а Гоша меня постоянно отвлекает. Рассказываю детям сказку про двух друзей-великанов, а сама леплю Бабу-Ягу, по Гошиному заказу. Ставлю ее перед Гошей, отхожу к другому столу, помогаю детям размять пластилин.
— На этих великанов гору пластилина надо,— ропщут. Пусть, пусть сначала попробуют истратить гору, сами убедятся, что дело тут не в горе, а в пропорции, в соотношении величины головы и туловища. Потом я покажу им своего великана: с головой размером в горох и туловищем — с мизинец, а ну-ка чей великаннее? Кто это плачет? Оборачиваюсь — Гоша.
— Жалепите ее, жалепите! — стонет Гоша.
Превращаю Бабу-Ягу в лепешку. |
— Гоша ты мой, Гоша, зачем же ты попросил...
— А она шнова не вылежет? — показывает на смятую Бабу-Ягу.
— Нет. Она же не настоящая.
— Никаких Баб-Яг на свете не бывает,— смеются дети, а Гоше страшно. Он даже вылепленного крокодила боится.
Показываю детям, как лепится крокодил.
Гоша повторяет за мной все движения, приговаривает. «Вот он увже пашть рашкрыл...», и как отбросит от себя крокодила. «Жакройте, жакройте ему рот!» — просит. Он теперь и слово-то «пасть» боится произнести, заменяет на «рот».
Играем в кошки-мышки. Гоша стоит в стороне, вращая вытаращенными глазами туда-сюда, словно наблюдает за пинг-понговым шариком в игре. Вжался в стену, смотрит на веселую беготню округлившимися от ужаса глазами.
— Ты чего, Гоша, мы же играем.— Я затеяла эти кошки-мышки для того, чтобы обратить внимание детей на сам характер человеческого движения, а то они лепят все застывшее.
— Шейчас, поймают, шейчас,— шепчет.— Не хочу, не хочу, не хочу,— закрывает глаза ладонями.
Приходится прекратить игру.
Когда Гоше ниоткуда не грозит опасность, на него нисходит блаженный покой. Верхние веки наплывают на зрачки, покрывают их до середины, улыбка застывает в витых углах рта, обнажаются крупные передние зубы с расщелиной посредине. Гоша о чем-то грезит, он уже не с нами, он там, где нам не бывать.
В такие минуты он поет, тихо-тихо, подкрадешься из-за спины и слушаешь эту музыку, прозрачную, дребезжащую, как воздух в морозный день.
— А вы жнаете фто? — пробуждается Гоша от грез.— Когда я вырофту, мне купят флейту, нафтоящую. Я увже умею швиштеть. Фше флейтифты должны уметь швиштеть. Хотите пошвищу?
Закрыв глаза и запрокинув голову, Гоша высвистывает мелодию с пластинки «Играет Франциско Гойя», гитарную музыку в переложении на свист. Чисто, ни одной фальшивой ноты. Большой рот собран в трубочку, Гоша перебирает пальцами, играет на воображаемой флейте, настоящую-то ему подарят, когда он вырастет!
— Шбився,— вздыхает Гоша, хотя никто не заметил сбива.— Жубы уштали. Шкорей вы вырашти! — мечтает он.
— Вы Гошина... (Мама? Бабушка? Женщина в летах, желтая кожа обтягивает резкие скулы, глаза тусклые в темных запавших глазницах, рот живой, полнокровный, Гошин.).
— Мама,— помогает мне, видно привыкла к тому, что ее принимают за его бабушку, больно уж резок контраст: яркий ребенок и тусклая, как пожухлый осенний лист, мать.— А что, он плохо себя ведет? На него все педагоги жалуются.
— Нет. Ваш Гоша необыкновенный. И в какой раз мелькнула мысль: расхожее словцо «необыкновенный», а кто из них обыкновенный?
— С ним надо заниматься музыкой, он нам сегодня такой концерт устроил.
— Это он может,— улыбается мама одними губами, лицо неподвижно, глаза словно незрячие.— Мы ж к вам ездим из Мытищ!
Из Мытищ! Полтора часа на двух электричках. Ненормальная мать!
— Встаем в полседьмого, Гоша раньше меня просыпается, торопит, нервничает, что опоздаем. Если вам рассказать, как он рос...— Гошина мама передергивает плечами, ежится, словно от холода, хотя в школе тепло, топят.— Можно, я провожу вас до дому?
— А Гоша?
— Я его на гардеробе оставлю, у Ольги Павловны. Видно, обжились они в школе. Успели подружиться с вахтершей. А к ней подход нужен. Одной рукой гладит, другой — бьет. Значит, подстроились под ту руку, что гладит.
Ольга Павловна сухая, неразговорчивая, тонкие губы плотно сжаты. Не от хорошей жизни пошла в вахтерши — схоронила мужа, в пустой квартире места себе не находит. А школа большая, шумная, одних педагогов больше ста, да детей до тысячи. И за всеми надо уследить, у всех сменку проверять, насчет сменки Ольга Павловна неумолима, не пустит на занятия в уличной обуви. Зато карманы ее черного халата топырятся от конфет. Выбежал ребенок с занятия, а мамы нет, она его тут же под свое крылышко, конфетами потчует, утешает. А явится потерявшаяся мама — отчитает по первое число.
— Я вам такое рашшкажу,— Гоша ей.
— Ты-то, говорун,— треплет Гошу за кудрявый вихор, а сама матери жестом показывает: идите, идите, присмотрю.
Гошина мама уже одета. Жиденькое пальтишко с белыми запалами на лацканах, облезший каракулевый воротник, ежится, бедная, от холода, еще не выйдя из школы.
— Может, не надо меня провожать?
— Да нет, сейчас угреюсь. Это так, в момент заколотит и отпустит. С недосыпу. Ночами таксопарк мою, через сутки, и днем не прилечь — убираю в квартирах, да в горкоме от семи до девяти. Гошу с собой беру, полы мне помогает натирать, уж так старается...
— А ночью он с кем?
— Он у меня спит хорошо. Живем в коммуналке, так что, если что, соседи подойдут. Комната у нас такая, что Гоша до трех лет в кроватке сидел, ползать негде было. Он и говорить начал поздно, нечисто, надо бы к логопеду...
— А он ходит в садик?
— Нет, я не могу с ним расстаться. Жизнь прошла в пустоте в одиночестве. Гоша — единственное, что у меня есть. Мне страшно за него.— Тревожный при слове «страшно» свет загорается в глубоких глазницах, свет в конце тоннеля.
— Он слишком впечатлительный! Книги просматриваю перед употреблением, опускаю все, что его может напугать, музыку отбираю — чуть не та нота, он в плач. Как вы думаете, это когда-нибудь пройдет? Так за него тревожно.
— Ничего, Гоша подрастет, начнет заниматься музыкой, жить в своей стихии. Только ни в коем случае не отдавайте его в плохие руки.
Мы уже дошли до дома, стоим у подъезда. Пригласить бы ее, накормить, отогреть, да не много ли для первого знакомства? «Вы меня приручили, так несите ответственность за прирученных»,— написала мне в письме одна девочка. Верно написала. И надо с радостью нести эту самую «ответственность», а значит — забыть себя, полностью от себя отрешиться. А в голове — вычислительная машина: как бы так исхитриться, чтобы не передать лишнего.
— Вы уж его особо не балуйте, а то как прилипнет. Ой, я вас задерживаю...
— Может, зайдете? — Компьютер наконец выключился.
Но у нее-то работает. Отказывается: «Как же к детям с пустыми руками!»
— В нашу дыру никого и не пригласишь! А тут попал в общество, так с трудом его увожу домой. В электричке засыпает, с Ленинградского на Ярославский на руках его переношу, сонного. Благо, платформы рядом.
— Как же вы тащите такого здорового парня?
— Ничего, он голову на мое плечо свесит, руками шею обовьет и спит.
Гляжу на эту маленькую, стареющую мать и представляю себе, как тащит она на себе здорового розовощекого Гошу... «Своя ноша не тянет...»
Ради Гоши она гнет свою спину в таксопарке и горкоме, подрабатывает уборкой в квартирах. Она не жертва любви, она — сама любовь.
На новогодний праздник мама сшила Гоше костюм принца: коричневый комбинезон со шлемом, в серебряных звездочках из жесткой фольги, флейту обклеила разноцветными блестками, к сапогам приделала красные картонные ботфорты.
Гоша-принц наигрывал на флейте, пробуждал снежинок и зайцев от зимнего сна.
Казалось, так и потечет Гошина жизнь, жизнь сказочного принца, музыканта, в блеске серебряных звезд, мальчика не от мира сего.
...Гоша вырос. Высокий, побледневший, с новыми плотно сидящими зубами, он все меньше и меньше походил на того карапуза, который испугался Бабы-Яги. И голова уже не казалась огромной, все уравновесилось.
Они по-прежнему жили в Мытищах, к каморке прибавилась комната, а в комнате появилось пианино — купили в рассрочку.
Гоша — третьеклассник, широко раскрытые карие глаза спрятались вглубь, занавесились длинными загнутыми кверху ресницами.
А мама совсем сдала. Привезет его на урок музыки, прижмется боком к батарее в фойе и дремлет.
— Шли бы в раздевалку да и заснули поуютнее,— приглашает Ольга Павловна Гошину маму туда, куда никого чужого не допустит.— Такая ломотня в этакую даль возить. Чайку вам согрею, горяченького,— жалеет Ольга Павловна уставшую, закоченевшую мать.— Вы б ему не разрешали после урока болтаться, позанимался — и домой, а то ходит-бродит по лепкам-рисованиям, от сна час отрывает.
— Пусть ходит, для него это отдушина.
Отдушина... Ею должна была стать для Гоши музыка. И не стала. Может, это был детский талант? Бывают же детские болезни!
Бродит мальчик по школе, смотрит вокруг большими растерянными глазами — что-то он потерял, а найти не может.
Ко мне то и дело заглядывает. Обведет детей взглядом, нет ли среди вас того меня, маленького. Нет. Ну, я пошел.
Иногда спросит:
— Можно полепить?
— А вы знаете, дети, Гоша умеет играть на настоящей флейте. Сыграй, Гоша, а?
— Да нет, я лучше полеплю.— А сам мнет глину, мнет, мнет до тех пор, пока она не начнет крошиться.
— Гоша, а как ты в школе учишься?
— Да как? Иногда колы хватаю, иногда колы в кавычках.
— А с ребятами дерешься?
— Иногда дерусь...
Нормальный ребенок, зря мама опасалась, к девяти годам выровнялся, стал как все. Только карие глаза рассеянно глядят из-под длинных черных ресниц, как из-под навеса. Беспомощно озирается по сторонам, как бы спрашивая, а что же я искал?
— Что с тобой, Гош? — держу его за руки, руки холодные, потные.— Ты не болен?
— Я хочу снова стать маленьким, хочу, чтобы было, как тогда,— выпаливает на одном дыхании.
— А помнишь, ты мечтал скорее вырасти, чтобы тебе подарили настоящую флейту.
Гоша вертит флейту в руках, смотрит на нее, как бы оценивая — тот ли это предмет, достоин ли, чтобы ради него запродать детство? Почему Гоше хочется снова стать маленьким? «Маленьким» ему жилось нелегко: всего боялся, чуть что — в слезы. А теперь и флейта есть, и драться научился.
— А ну-ка, Гоша, послушай пластинку...
Медленно крутится диск, Гоша сидит рядом с проигрывателем, прижался спиной к батарее, как мама, перебирает тонкими пальцами по столу, наигрывает. Глаза полузакрыты, как тогда, рот вытягивается в трубочку, тихое насвистывание сопровождает гитарную игру Франциско Гойи. Я выключаю проигрыватель, а мелодия длится, грустная-грустная мелодия, тогда она звучала иначе, скорее умиротворенно, чем печально. Но она звучит. Не утратив своей чистоты. Значит, не утратил ее и Гоша.
Эта история вышла такой длинной не потому, что Гоша мой любимчик, а о любимчиках в двух словах не скажешь. Я боюсь, что Гоше предстоит тяжелый путь профессионального обучения музыке, и путь не приобретений, а потерь. Этот путь начался на моих глазах, когда необыкновенно одаренный ребенок, занимаясь с бездарным педагогом (я уверена, что причина именно в этом), утерял любовь к музыке. Утерял? Нет, она продолжает жить в нем, в этом мы убедились, но она методично подавляется.
И дело тут не в одном педагоге. Многое сейчас делается для того, чтобы изменить систему преподавания. Создаются экспериментальные школы, где предметы искусства с младших классов преподаются специалистами, новые методики, ориентирующие детей на выражение своего отношения к миру, а не на бездушное отражение, копирование его.
Но таких школ пока еще немного. Талантливые педагоги — редкость. Педагогами (равно как и врачами) у нас становятся люди, удачно сдавшие при поступлении в вуз требуемые дисциплины. А это само по себе вовсе не является свидетельством их педагогических способностей. Возможно, они проявятся впоследствии. А возможно, и нет. Почему не ввести перед экзаменом «тест на профессию»? Сколько одаренных педагогов, отсеившихся на вступительных экзаменах из-за нехватки балла, пришли бы к детям и сколько удачно сдавших — отсеялось?
И тогда, может, не сокрушались бы мы, взрослые, о том, что в детстве наши дети были такими талантливыми, а как пошли в школу, все куда-то испарилось, рассеялось?
Иные говорят: «Ничего, талант есть, пробьется! Трава, и та асфальт пробивает». Да, но для того, чтобы росла трава, никто не станет покрывать ее асфальтом! Чтобы расти, надо свободно дышать.
Детская логика

Детское мышление имеет свои законы. Мысль ребенка причудлива и легка. Он свободно сочетает далекие по смыслу предметы и идеи, с удовольствием перепутывает привычные функции и определения вещей, любит неожиданные перескоки с предмета на предмет, а то и просто ничем не мотивированные превращения одних предметов в другие.


Четырехлетний Миша К. на мою просьбу отыскать на столе среди всех предметов тот, которым забивают гвозди, ответил:
— Это молоток, но искать я его не буду, потому что молотком забивают гвозди, а у меня нет папы, а мама ничего не забивает.
Молоток для Миши впрямую ассоциируется с папой, а поскольку папы у него нет, то и молоток ему ненавистен. Спасибо Мише — разъяснил, а так бы заклеймили ребенка упрямцем.
Или вот такое высказывание четырехлетнего Вовы О., мальчика, знаменитого тем, что он два года лепил только рельефы, даже не рельефы, а рельефные лепешки, и достиг, кстати, на своем поприще больших успехов:
— Ведь у козлика есть рога. Я слеплю ему рога. Как же без рогов? Без рогов он как обычный человек без хвоста.
Какая тут логика? Я бы подумала, что это уникальное изречение уникального ребенка, если бы не услышала от другого четырехлетнего мальчика следующее:
— Воробьи едят-едят и становятся голубями, как толстый человек.
Вова О., маленький даже для своих четырех лет, бритоголовый, с чубчиком, поражал меня своей находчивостью, быстрым, ловким умом, логикой мышления.
Например, мы лепим птицу. Вовочка сделал очередную лепешку и сообщил, что у него готово.
— Что это? — спрашиваю.
— Яйцо. Птица еще не вылупилась.
Свои бесформенные лепешки он объясняет самым разумным образом:
— Это немецкий птенец. А узнайте эту птицу! — обращается он к детям.
— Таких птиц не бывает,— отвечают ему резонно.
— Это американская птица,— парирует Вова.— У нас такие не водятся. А вот другая американская птица,— бормочет он про себя.
Я предлагаю Вове поставить птицу на подставку, предлагаю умышленно. Вдруг до него дойдет, что это не рельеф, а круглая скульптура, нечто в трехмерном пространстве.
— Мне не надо подставку,— отказывается Вова.— Они летают, а не стоят.— С этими словами Вова ударом ладони влепляет американских и немецких птиц в доску.— Полетели! — машет он им рукой.
По мере того как Вова рос, его лепешки стали приобретать отчетливый контур, они сделались ажурными, легкими, как кружева. Трудно было поверить, что они из пластилина.
Хорошо, когда перед тобой Вова. Его не собьешь. Как мыслит, так и отображает, как ощущает, так и выражает. А переживет он плоскость, обратится к объему. Он не спешит, я его не подгоняю, потому что вижу прогресс в его методе.

Красота - критерий свободного ребенка

Для того, чтобы суметь прочесть текст, по меньшей мере требуется знание алфавита. Для того, чтобы «прочесть» рисунок или скульптуру, тоже необходимы определенные знания.


Что означают рисунки трехлетних детей? Они напоминают наскальные изображения по примитивности выразительных средств. Но кто способен расшифровать их? Ребенок проводит дрожащую линию, тычет грифелем в белый лист, ставит точку, закорючку, пытается соединить концы кривой линии в круг или в огурец, но рука его пока не слушается. Зачем он это делает? Родители смотрят на ребенка. Любопытные интересуются, что это он нарисовал, и ребенок с удовольствием рассказывает им целые истории про точки и закорючки.
«Надо бы его научить рисовать солнце, домик»,— решают взрослые, не понимая, что их ребенок создает графическую карту своего мира. Вместо того чтобы набраться терпения и проследить за этим свободным творческим процессом, попытаться разгадать его знаки, взрослые навязывают ребенку свой взрослый метод отображения внешнего мира. Ребенок с удовольствием обучается. И ликует, что у него получается похоже. Но на что похоже? На то внешнее, что он воспринимает иначе, чем взрослые (хотя бы потому, что он видит мир в другом ракурсе), а не на то внутреннее, что ему действительно присуще. Современный городской ребенок не видит вокруг себя таких домов, которые рисуют ему взрослые: квадрат, на квадрате треугольник, в квадрате два квадрата, поделенные на четыре части. Это схематическое, шаблонное представление, результат абстрагирования от реального дома, реальной действительности. Это «условность» взрослых, у детей она совсем иного плана. Действительность же детьми воспринимается не шаблонно, не упрощенно, чему свидетельством насыщенные композиции детских рисунков.
Как правило, дети стараются максимально заполнить пространство листа. Большинство из них сначала определяет на листе верх (небо) и низ (землю), а все остальное, что они хотят нарисовать, распределяют в данных пределах. Вероятно, так они и воспринимают мир, и это восприятие закрепляют в них взрослые.
Можно было бы на этом и остановиться. Но, наблюдая, как рисуют дети, я обнаружила в каждой группе двоих-троих детей, для которых не существуют никакие пределы. Они свободно обращаются с листом, крутят его, прижимая пальцем к столу, они начинают с угла или с любой произвольной точки и все-таки приводят композицию к единству, что, кстати, удавалось только классикам, корифеям рисунка. Свободе композиционного решения только и учиться у детей. У тех самых, которые не ставят себе пределов, потому что они изображают свой внутренний мир, а не внешний. Но что такое внутренний мир? Он же не существует сам по себе, вне внешнего. Можно сказать, что и небо, и солнце, и земля присутствуют в их рисунках, но в том соотношении, как это существует в их душе, в их сознании в данный момент.
— Природа задумана по мелодии или по движению? — спросила меня как-то пытливая пятилетняя девочка Аля П. И ответила за меня:
— Конечно же, и по мелодии, и по движению. Мир-то один. Значит, в нем должно быть все сразу.
Детские работы — яркое свидетельство внутреннего состояния ребенка. Недаром психиатры используют их в своей врачебной практике. Но врачи, как правило, обращают внимание на грубые признаки — колорит (светлый, темный), композицию (с центром, без центра, сдвинутую в ту или иную сторону), направление литературного сюжета.
Мы же в основном имеем дело со здоровыми детьми, и нас интересует сама личность ребенка, а не проявления душевной болезни. Тут нужен другой подход, иной критерий оценки. Скажем, такая вещь, как единство, составленное из некоего множества компонентов. Как чувствует его ребенок, как выражает? Как определить качество детского рисунка? Или детской скульптуры? Они несут в себе определенную информацию. Но какую? Есть ли в ней художественное содержание? Ведь ребенок может обозначить: это дом, это забор, это птичка, и нам ясно. Он бы и словом смог передать то, что мы видим на листе. Или это изображение уже не просто символическое, знаковое, а содержит в себе то «нечто», что словами не выразишь, не исчерпаешь? Свидетельствует ли это о наличии особого дара в данной области? Или, наоборот, знаковое обозначение есть само по себе свидетельство отсутствия художественного дара?
Я не отношусь к детскому творчеству как к искусству. Не ставлю перед собой цели обучить детей различным художественным приемам. Заинтересуется ребенок самим предметом (в данном случае — лепкой), почувствует тягу к материалу — и технические навыки обогатятся сами собой.
Ребенок расписывает слепленную им из глины вазу. Водит старательно кисточкой и вдруг как бы нечаянно смазывает ребром ладони аккуратно наставленные разноцветные точки — и ваза оживает. Скучные точки слились в живописную полосу, нарушилась вялая симметрия, словно ребенок сознательно нашел единственно верный подход, чтобы вернуть вазе красоту. Получившаяся вдруг полоса сделала отчетливой затерянную в многочисленных точках форму, наиболее значимый в данном случае элемент.
Это сработала интуиция — одно из главных качеств творческой личности. Основа интуиции — свобода.
Таков ребенок, развивающийся «по природе», то есть в согласии со своей природно доброй и свободной сущностью. Его критерий в творчестве — красиво или некрасиво. Красиво не в том смысле, что зализано, приглажено и выражает положительные эмоции. Красота — это полнота самовыражения, и в то же время чувство меры, соразмерности.
Ребенок, постоянно встречающий на пути непонимание, может стать скованным, ограниченным в своем творчестве. Показывая свою работу, ребенок спросит: «Правильно или неправильно?» То есть соответствует указанному образцу или нет. Абстрактных, отвлеченных задач он, как правило, решать не умеет, зато под диктовку может сделать работу, вполне удовлетворяющую его, а главное, его родителей.
Такие дети — отрада воспитательницы в детском саду. Они послушные и исполнительные. Они уже знают, как правильно рисовать небо, как правильно по стадиям лепить зайца, петушка и т. п. Меня же они тревожат гораздо сильней, чем так называемые необучаемые. К ним непросто пробиться.

Лучше бы мешала...

Из всех мест на земле Маше больше всего нравится место, где лежат ее вещи. Она нарисовала это место в виде арбузной дольки с семечками. А мама подписала под Машину диктовку: «Место, где лежат мои вещи, мне нравится больше всего на свете».


Детсадовская Маша в студию ходит второй год. Девочка с удлиненным, резко очерченным носом, с размытым обкусанным ртом, в вязаных рейтузах и в комбинезоне — весной и осенью.
Водит Машу мама — высокая женщина с такими же, как у Маши, крупными чертами лица. Пока Маша занимается, она пишет или реферирует какие-то статьи, сидя за столом в фойе школы. Ни разу за два года она не спросила меня о Маше, хотя ребенок у нее действительно трудный. Или ждет, что Маша с возрастом сама по себе выровняется, или просто считает достаточным посещение Машей занятий?
Кончается урок, Маша сама выходит из класса с коробкой пластилина, иногда она не дожидается конца, встает посредине занятий и идет к двери. Я не спрашиваю Машу ни о чем, и мама не интересуется, почему Маша ушла не вовремя. Словно мы установили с Машиной мамой какой-то негласный режим для Маши, и каждый из нас, не сговариваясь, его придерживается.
Что же тогда тревожит меня в этой девочке, если мама и та не тревожится?
Маша как раз вполне обучаема. В меру возможностей она справляется с любым заданием: конкретным и абстрактным. Человек у нее обозначается четырьмя слепленными между собой кусками пластилина с вставленным внутрь шариком, животное — также, плюс хвост — пятый кусок. Логично. Так же условны предметы на ее рисунках. Я понимаю, кого и что Маша имеет в виду, и этого на данном этапе как будто достаточно.
О том, чтобы улучшить вылепленную работу, не может быть и речи. Маша закрывает ее от меня ладонью и говорит
— Пусть так.
А то небрежно потыкает пальцем глину и собирается уходить — надоело. Или сидит, наморщив недовольно нос, и ждет, когда все кончится. Она не разговаривает с детьми, не бегает с ними по фойе в интервалах между занятиями. Высокая, выше всех в группе, она самая маленькая по возрасту. В прошлом году Машу водили в одну и ту же группу, а в этом году мама приводит Машу, когда ей удобно, в любую группу, и девочка даже не обращает внимания, кто вокруг нее. А ведь дети остро реагируют на перемену состава группы. Часто они плачут, когда их по каким-то причинам переводят из одной группы в другую.
Странная и речь у Маши — резкая, отрывистая, так и слышится в тоне: отвяжитесь от меня.
Спрашиваю у Машиной мамы, какой предмет Маше нравится в школе.
— Лепка,— отвечает.
— Лепка? — переспрашиваю я. Или я ослышалась, или мама мне льстит, но если действительно так и есть, то какова же она на других занятиях? Но Машина мама подтверждает сказанное. Спрашиваю преподавателей, как занимается Маша.
— Да никак,— отвечают.— Благо, не мешает никому. Сидит себе помалкивает.
Лучше бы мешала...
На ребенка, посещающего детский сад и работающего свободно, нешаблонно мыслящего, я смотрю как на чудо. Значит, или индивидуальность так ярка, что даже в саду, на занятиях ребенка не смогли научить, или воспитательница настолько далека от искусства, что и не вмешивается: лишь бы тихо сидели. Или, редчайший вариант, воспитательница настолько чутка к красоте, что без всякого специального образования дает верные советы детям.

Одаренные дети

Родители постоянно спрашивают меня, талантлив ли их ребенок. Я отвечаю односложно: «Все дети талантливы». «Но не могут же они быть равно талантливыми во всем? Например, мой ребенок не любит музыкальных занятий, а другого не затащишь на живопись».


Я думаю, что здесь дело не в предмете, а в человеке, который этот предмет раскрывает детям. Я не верю, что ребенок может быть от природы невосприимчив к какому-то виду искусства. Скорее всего, к нему не нашли подхода. Не поняли основного — его индивидуального аппарата восприятия.
Однако существуют дети, склонности которых к определенному предмету очевидны уже в раннем детстве. В какой-то области они самовыражаются наиболее полным образом.
И наконец, редчайшие случаи. Дети, четко и однозначно выбравшие свою сферу максимального, абсолютного самовыражения. Такие дети от природы владеют собственными выразительными и изобразительными средствами.
Достаточно обратиться к биографиям великих людей, чтобы увидеть, как происходило их становление. Они уже с детства являлись личностями, ведущими самостоятельный поиск в области средств самораскрытия. Они жили в атмосфере этого поиска.
За время работы с детьми я увидела двоих явно одаренных в области изобразительного искусства. Станут ли они художниками?

Человек видит весь мир

Илюша М. уже учится во втором классе английской спецшколы. Лепкой он больше не занимается — негде. Художественное отделение при Химкинской школе искусства набирает детей, начиная с одиннадцати лет, так что четыре года после студии дети, желающие рисовать и лепить, предоставлены сами себе.


Изредка, когда уж очень соскучится, Илюша меня навещает. Он сам приезжает в школу с Левобережной, боюсь, что тайком от мамы, которая на Илюшину страсть к лепке особого внимания не обращает.
— Если бы вы знали, как трудно себя вести! — жалуется он простодушно.— И хочется на перемене тихо ходить, а что-то внутри подсказывает: подставь, подставь подножку...
Пятилетний мальчик, от которого никому не было спасу, стал первым покоренным ребенком в моей жизни. В клетчатой рубашке с закатанными рукавами, в протертых на коленях байковых штанах, с крупным передним зубом, рассеченным по диагонали, этот мальчик резко выделялся среди детей его группы. Прибавьте к этому руку на перевязи («доставал маме муку с атресолей и упал») и вторую, которой он скатывал шарики и пулял ими в стены во время занятий в течение продолжительного времени, и пожалейте педагога. Дети и те жалели:
— Он всегда балуется, не обращайте на него внимания,— говорили они,— вот если маму вызвать на урок, тогда он тихо сидит. А сестру он не боится. Вот позовите его маму!
Но маму я решила не звать, а детей попросила не кляузничать. Как-то раз я пригласила Илюшину группу после занятий строить из снега волшебный город. Тут-то Илюша и показал себя. Целых два месяца бедняга крепился и не лепил, оказывается, потому, что ему нравилась прежняя преподавательница по лепке. Она ушла, а другую он принимать не хотел. Размашистый мальчик на моих глазах превратился в четкого умелого мастера. Ни одного лишнего движения, ни одного ненужного жеста, каждое прикосновение к материалу (в данном случае к снегу) художественно осмысленно. Он обходил едва начатое сооружение вокруг с видом все знающего наперед творца. Подрагивали на ветру обмахрившиеся завязки ушанки, Илюша шмыгал носом и смачно проводил под ним рукой в лангетке, как ножовкой.
С этого дня он стал неузнаваемым, то есть самим собой. Тем Илюшей, которого я дотоле не знала, и знакомство с которым составило для меня счастье.
Сосредоточенно смотрел он в ведро с глиной, прикидывая, сколько понадобится для задуманной скульптуры, прокладывал основательный постамент и только потом принимался за главное. Поразительно, как он слушал мои советы или замечания, касающиеся его работы, и если соглашался, то легко перестраивал композицию. Особенно это касалось движения, передать которое он стремился в каждой работе, но пока еще не всегда мог. Часто я забывала, что передо мной маленький ребенок, завораживало его недетское внимание к самым разным аспектам нашего дела: он пытался самостоятельно разобраться в человеческих пропорциях, в структуре рельефа, он даже умел передавать три плана в рельефе, что детям обычно не под силу, решал такие пластические задачи, как передачу состояния в позе и т. д.
Он сбегал на лепку почти со всех уроков, и ни сестра, ни даже строгая мама ничего не могли с ним поделать. «Нравится, так пусть,— махнула рукой строгая мама,— поиграет перед школой».
Последнюю работу, которую он вылепил при мне, уже будучи второклассником, Илюша назвал так: «Человек видит весь мир». Мальчик сидит на пригорке, опершись на прямые руки и согнув одну ногу в колене — свободная, пластичная постановка с нюансом в Илюшином духе: у мальчика лицо с четырех сторон — уши одного являются носом другого. Когда смотришь на скульптуру анфас, то нюанса этого не заметно, разве что уши чересчур оттопырены, как и у самого автора.
— Во все стороны смотрит, так-то вот,— гордился Илюша работой.— У вас бы на лепке я бы целый день сидел. А в школе да на английском! Говорят, что меня выгонят за неуспеваемость,— мечтательно сообщил он,— вот хорошо будет! Тогда вместо этого английского буду на лепку ездить. А вы попросите мою маму, она вас послушает.
Так и не удалось мне уговорить маму — видно, она строго-настрого запретила мальчику ездить на лепку. Парадокс: ребенок всем своим существованием дает понять родителям, чего он сам лично хочет. А родители делают с ним то, что хотят сами. Вот и все. Глухая стена. Остается надеяться, что то упорство, с которым Илюша два первых месяца бойкотировал мои уроки, он употребит на то, чтобы отстоять свой дар. Вопреки взрослым, не желающим обращать на него внимания.

Притча о лягушке

Если у Илюши М. врожденное чувство пластики, абсолютный слух «на форму», то у Оли В. столь же абсолютное чувство линии, практически не свойственное детям. Ее рисунки динамичные не за счет композиции, а за счет самой линии. Пользуясь богатством градаций простого карандаша, девочка создает динамичный музыкальный рисунок. У нее «поставлена рука», хотя никто ей руку не ставил.


Я спросила у Олиной мамы, показывал ли Оле кто-нибудь из взрослых, как нарисовать фигуру в профиль, как нарисовать кисть руки в различных поворотах, уходящую фигуру, фигуру со спины, где - в соответствии с законом перспективы выступающая нога чуть короче другой и рука дана в верном перспективном сокращении. Нет, никто ей этого не показывал. Значит, дело в уникальной наблюдательности. Но мало наблюдать. Надо суметь изобразить увиденное.
Милая застенчивая мама, она краснеет, когда я расхваливаю Олю. «Дети все хорошо рисуют»,— говорит она. И верно. Но Оля рисует не как ребенок, а как зрелый мастер.
Болезненная девочка, руки как в рыбьей чешуе, коротко остриженная голова в струпьях от диатеза. Она немногословна, но в ее лучистых глазах отражается все. Глядя на нее, вспоминаю княжну Волконскую, которую можно было бы назвать дурнушкой, если бы не глаза, излучающие любовь.
Оля никогда не комментирует свои работы. То, что выходит из-под карандаша, не вмещается в слово. Ее язык — не речь, а линия.
Поэтика ее рисунка — жест. При помощи жеста она создает характеры. Рука отставлена, ладонь стоит перпендикулярно, каждый палец вырисован, но ладонь смотрится цельно, как на японских гравюрах, которых она в жизни не видела, это означает: не надо, не прикасайся, не тронь. Отстранение. Лицо в заштрихованной темной вуали — злодейка. Склоненная в профиль голова — от глаз вертикальные капли — слеза к слезе — горе. Фронтальная фигура, лицо анфас, руки согнуты в локтях, ладонями наружу — удивление. Лицо закрыто крест-накрест руками — отчаяние. Полуприкрытые ресницами глаза, фигура, плывущая в танце,— радость, счастье.
Оля мечтает стать балериной. Танец — ее стихия. Отсюда и ритмичность, музыкальность самой линии. Дети часто изображают танец. В обычном детском рисунке фигуры танцующих статичны. Фигуры прямые, с раздвинутыми циркулем ногами, стоят, взявшись за руки. Они динамичны относительно самого пространства, динамичны яркие цветовые пятна, но сами танцующие — истуканы.
Оля редко и чрезвычайно деликатно вводит цвет в рисунок. Зато часто на одном и том же листе соседствуют линии карандашные с фломастерными и шариковыми. Черный фломастер, простой карандаш и шариковая ручка — вот инструменты ее ансамбля. Иногда кажется, что она рисует чем попало и на чем попало. Однако, рассматривая кипы ее работ, поражаешься тому, насколько все, что она делает, художественно осмысленно. Оказывается, что с помощью этих, на первый взгляд мало сочетающихся инструментов она создает фактуру. Черная фломастерная линия, не передающая такого богатства линейной градации, как мягкий простой карандаш, символизирует чернь, «плохость», отрицательность изображаемого персонажа. Шариковая ручка передает индифферентность художницы к предмету изображения. Ею рисуется фон и второстепенные предметы. Карандашом выполняются любимые персонажи. Певучая линия, пластичность и подвижность добродетельных натур. Все ее сказки в рисунках (кипы школьных тетрадей в линейку) посвящены главной теме — борьбе добра со злом. Графически это выражается так — карандашная линия постепенно вытесняет фломастерную, и в финале, на последних листах она исчезает. Добро торжествует. К ее сказкам не требуется объяснительный текст. За каждым персонажем закреплен жест, жест передан линией, линия выразительна за счет разнообразной фактуры, фактура же создается разными уровнями градации карандаша, ручки и фломастера.
Оля с одинаковой свободой изображает как реальный мир, так и вымышленный. Но что самое главное, она живет в реальном, а не в вымышленном мире. Все ее работы имеют реальный повод. Интерес к прическам, умение передать в движении пряди волос, динамику, характер и настроение всей фигуры — это умение выстраданное. Оля мечтает о длинных волосах, а сама острижена почти что наголо. Поэтому-то прическа становится одной из главных характеристик персонажа. Она мечтает стать прекрасной балериной и создает сказку, в которой уродливая лягушка становится прекрасной. Не превращается в царевну, а преображается, оставаясь сама собой.
Как развивается литературный сюжет этой истории? Лягушка встречается с разными персонажами, и каждый возбуждает в ней зависть и желание иметь то, чего у нее нет. Длинноногая цапля. Ах, как мне бы хотелось иметь такие ноги. И вот мы видим лягушку на «цапличьих» ногах. Нет, не подходит. Длинношеий жираф — вот бы мне такую шею. Оля примеряет лягушке жирафью шею — нет, она смешна. Мышь с тонким извилистым хвостом. Ах, наверное, все дело в хвосте. «Но с таким хвостом я похожа на ящерицу!» (Поразительный штриховой рисунок, где уловлен самый момент перехода одного животного в другое.) Двадцать две страницы крушения лягушкиных надежд на красоту, и вот две последние. Встреча с плавающими утятами и их мамой-уткой. А что, если мне умыться! Если на предыдущих листах лягушка нарисована жирной карандашной линией (черная фломастерная в этой истории не присутствует — лягушка борется не с внешним злом, а сама с собой, со своей изматывающей завистью к тому, чего ей не дано природой), то на предпоследнего линия бледнеет, сходя на нет, лягушка становится чистой, почти прозрачной. Она вяжет себе пушистый свитер из утячьего пуха, который ей подарила улыбчивая мама-утка. И вот наша героин, чистая, умытая, наряженная в пушистую кофту, наконец чувствует себя счастливой.
Эту историю я назвала бы притчей. Путь преображения лягушки — это путь самой Оли. И она вместе со своим персонажем проделала этот путь, как мудрый творец, для которого искусство — прежде всего способ самоочищения. И очищение это приходит через переживание, катарсис.
Катарсис — это как раз то, что в принципе не может быть в детском творчестве. Хотя «взрослое» и «детское» творчество развивается по одним и тем же универсальным законам — законам гармонии, красоты.
Для «обычных» необыкновенных детей искусство — это способ, средство познания мира. Для детей художественно одаренных оно является и средством, и целью одновременно. Их собственные переживания становятся материалом для художественного выражения. Для таких детей характерно умение видеть себя со стороны, умение отстраниться и посмотреть на изображаемый ими предмет объективно.
Одаренные дети рисуют и лепят не потому, что им нравится педагог, а потому, что им нравится рисовать и лепить.
С обычными «необыкновенными» детьми дело обстоит иначе. Здесь от педагога зависит много, если даже не все. Если он сумеет влюбить ребенка в свой предмет, то ребенок, движимый одной только любовью, может раскрыться как творец. Он себя обнаружит, как Дюймовочка, внезапно открывающаяся нашему взору в миг, когда лилия растворила свои лепестки.


страница 1 | страница 2 страница 3 страница 4

Смотрите также: