страница 1 страница 2 , то есть отказался от захватнических войн, объявил иноземным державам и своим подданным о переходе к политике мирного сосуществования, чтобы «беречь своих людей и соблюдать свое государство». Он упорядочил расстроенные в екатерининское правление российские финансы, для чего даже унаследованные придворные сервизы из серебра и золота переплавил в полновесные рубли. Желая уравнять в правах все сословия, он лишил дворянство свободы от телесного наказания, «коль скоро дворянство снято». Он повелел «дворовых людей и крестьян без земли не продавать», увеличил солдатам жалованье, обустроил Мариинскую систему, связавшую Волгу с Балтийским морем, издал указ, разрешающий старообрядцам строить свои церкви, позволил людям, ищущим справедливости и вольности, обращаться напрямую к себе лично, в Петербурге и Казани учредил академии для просвещения духовенства, создал военно-медицинскую академию, повелел освободить из заточения Новикова, князя Трубецкого и «всех мартинистов и франмасонов», возвратил из Сибири Радищева, «посетил в Петропавловском каземате “главного польского бунтовщика” Фаддея Костюшку и сам освободил его при этом» и т. д.
В единичном художественном образе Павла I Вс. Крестовский типизирует его эпоху. В реформаторской деятельности самодержца он отражает «настоятельную необходимость подтянуть ... военную, чиновную и чиновничью Россию ... привыкшую удовлетворять своим “роскошам и приятствам” на счёт крестьян и вообще производительных классов народа», что остро «чувствовалось всеми трезво мыслящими и прозорливыми людьми» [13: 33]. Однако, явно симпатизируя государственным преобразованиям и новациям своего героя, автор «Дедов» видит, говоря известными словами А. С. Пушкина о Петре I, разность между его «государственными учреждениями и временными указами», между исторически обоснованными и даже, в известной степени, гуманными целями реформ и деспотически-насильственными средствами их достижения. Как и для Пушкина, первые для Вс. Крестовского — «суть плоды ума обширного», вторые — «жестоки, своенравны», «писаны кнутом нетерпеливого самовластного помещика». Под внешностью «идеалиста, сочувствовавшего масонству, склонного к высшему романтизму и пламенно любившего всё то, что носило на себе рыцарский характер или даже оттенок» [13: 33], писатель видит жестокое и сумасбродное нутро крепостника, затянутого к тому же в прусский военный мундир времен Фридриха Великого, неоднократно битого русским воинством.
Павел убежден, что монарх в России больше, чем монарх. Он не только полновластный хозяин и вершитель судеб страны и народа. Он еще «Помазанник Божий». Его мыслями и поступками руководит сам Всевышний, а потому царская воля — святой закон для всех подданных независимо от чинов и званий, богатства и сословной принадлежности. Все снизу доверху его рабы. В России для него нет аристократии, потому что «здесь только тот аристократ, с кем он говорит, и до тех пор, пока он говорит с ним» [13: 37]. Повинуясь сиюминутному капризу, Павел за мелкое нарушение служебного этикета разжаловал корнета Василия Черепова в рядовые, а затем из солдат в течение часа «последовательным порядком произвел через все чины до звания подполковника включительно» [13: 56]. «Полушутя, полусерьёзно называя конногвардейцев якобинцами», он отправляет их полк за неудачную “экзерцицию” «церемониальным маршем в Сибирь на поселение». Во многих сценах изображается его непреходящая маниакальная потребность в высокопочитании своей особы, в утверждении божественности своей личности. Еще издали завидя императора, запуганный народ «торопливо снимал шапки и кланялся; возки, кареты, извозчичьи санки останавливались среди улицы; из экипажей выскакивали седоки, сбросив свои шубы, и становились – мужчины прямо в грязь, а дамы на каретную подножку, и встречали проезжавшего государя глубокими поклонами». За несоблюдение предписанных правил «арестовали бы всех виновных, причем и экипаж с лошадьми был бы отобран в казну, и кучер с форейтором ... были бы высечены розгами, лакею … забрили бы лоб, да и господа натерпелись бы множества хлопот и неприятностей» [13: 50]. Жесточайшая мелочная регламентация частной и общественной жизни по образцу прусской казармы опиралась на мощный репрессивный аппарат: «тайная канцелярия была завалена делами», гауптвахты переполнены арестованным, «донос полицейского агента нередко мог иметь самые гибельные последствия», «внезапные исчезновения людей уже не удивляли и не смущали никого».
«Видя общественную расшатанность и понимая её причины», подтягивая «все расшатавшиеся винты и гайки государственного механизма», Павел выбивал треснувший клин помещичье-бюрократической вольности века Екатерины железным клином своего абсолютистского деспотизма. Он распоряжался Россией, как непутевый помещик Прохор Поплюев своим имением «Усладушка». Только в день своей коронации император с прежним екатерининским размахом раздал приближенным «более ста тысяч крестьян, с наделом землёй по пятидесяти тысяч на каждую душу» [13: 58]. Провозглашенный им государственный «ренессанс» быстро превратился в свою противоположность — «затмение свыше» и «эпоху ужасов». Варварские средства извратили благородные цели и приостановили общественный прогресс.
Им стали недовольны все, кроме пока «безмолвствующего» как социальная сила народа: высшие и средние сановники, которые лишились возможности безнаказанно грабить и разбазаривать Россию, поместное дворянство, урезанное в своих привилегиях, гвардия, из которой Павел, помня о ее роли в дворцовых переворотах, со всей свирепостью «выбивал преторианский дух», простое армейское офицерство, протестовавшее против перестройки военной системы на прусский манер, чиновничество, подчиненное жесточайшему служебному регламенту и лишенное возможности открыто запускать руку в карман клиентов, простые обыватели, вынужденные жить по режиму солдатской казармы. Поэтому государственные преобразования Павла, несмотря на их объективно прогрессивную направленность, были обречены на провал, а его личная судьба предрешена. Даже боготворивший самодержца, обласканный и возвышенный им Василий Черепов и тот почувствовал, что «условия жизни общества становились тесными и печальными», что «время пришло тяжёлое» [13: 71], что «скверно живется на свете» [13: 65]. Его «скука давит», в душе — «пустота какая-то, неудовлетворённость моральная» [13: 65]. Не найдя духовной опоры в масонстве — «мистическая забава, игра взрослых детей в страшную игру!» [13: 70], — он обретает ее в «дедах» — графе Харитонове-Трофимьеве и полководце Суворове. В противовес пруссофильствующему, «переменчивому», а потому и слабому Павлу, «деды … были сильные люди» [13: 79]. Истоки этой нравственной силы почвенник Вс. Крестовский, разумеется, видит в «русскости» своих героев, их кровной связи с народной почвой.
Граф Илия Харитонов-Трофимьев, соратник Суворова по битвам с Фридрихом Великим, несмотря на все свои заслуги перед отечеством, в «блестящий екатерининский век» попал в опалу за то, что «в известном “перевороте” 29-го июня 1762 года не принял ни малейшего участия, открыто порицал Орловых и остался верен памяти Петра III», «хотя и немца по духу, но несомнительно человека честного». «Не лицу присягаю, присягаю престолу российскому», — так он объяснил причину своей оппозиционности новой императрице [13: 10]. Моральная и материальная поддержка, оказанная им «бедному Павлу», еще более усугубила его вину, и он был выслан под надзор полицейского пристава в свое родовое имение Любимку. Под влиянием природного народного быта «ему стали глубоко противны вся … пышность, и гром, и роскошь вельмож его времени» [13: 12]. «Крутой граф» порвал с лицемерным и коварным светом, «ушёл внутрь себя», все «заботы и всю любовь своего горячего и обиженного сердца сосредоточил на своей дочери» [13: 12].
Писатель не делает графа Илию идеологом почвенничества. Это было бы отступлением от исторической правды. Приверженность Харитонова-Трофимьева к жизни «по простоте, по-старинному» раскрывается в деталях и эпизодах, которые в своей совокупности проливают новый свет на сущность очередной российской исторической драмы. Вельможи его времени «соединяли в себе все утонченности европейских вкусов и привычек, всё изящество манер века Людовика XIV и всю вольность эпохи его преемника, полуазиатскую пышность польских магнатов и всё хлебосольство и щедрость старинных русских бояр с достаточной примесью самого широкого самодурства» [13: 32]. А «крутой граф», «сократив самого себя», живёт по обычаям отич и дедич. Эта «чистая и благотворная струя русского влияния», идущая от отца и крепостной няньки Федосеевны, влилась и в душу его дочери «графинюшки Лизутки», ставшей в конце романа женой Василия Черепова. Противопоставление провинциального русского барства космополитичному высшему свету, полностью порвавшему с вековечными законами народного бытия, дается Вс. Крестовским в несколько иной интерпретации, нежели в «Евгении Онегине» и «Капитанской дочке» А. С. Пушкина, «Войне и мире» Л. Н. Толстого. Оно напрямую соотнесено с вопросом о путях исторического развития России: следовать ли ей готовым западным образцам, что, по мысли писателя, «связано с ниспровержением устоев, коренящихся в самом духе русского народа» [13: 424], или идти своим самобытным путём, опирающимся на эти устои. Писатель-почвенник, убежденный в духовном превосходстве России над утилитаристским и прагматичным Западом, отдает предпочтение последнему варианту.
Граф Илия, вырванный из сельского уединения и «маэстозного» настроения «рыцарским, великодушным» Павлом, из «опального» превращается в фаворита. Но осыпанный с головы до ног «толикими милостями монарха», свято веря в законность и непогрешимость его абсолютной власти, он, по словам потомственного царедворца Льва Нарышкина, «во время переходчиво», когда «люди переменчивы», остался «одним из немногих, которые не переменились» [13: 37]. Как родовитейший русский аристократ, он критически воспринимает головокружительное восхождение к власти брадобрея «турецкого происхождения» Кутайсова и нищих гатчинских немцев. Как русский человек, он скептически относится к павловским попыткам превратить Россию в прусский военный лагерь, в его сознании не укладываются драконовские по форме и мелочные по содержанию павловские меры по ломке в веках сложившегося национального русского быта. «Своеобразная фигура» Алексея Андреевича Аракчеева — этого архитектора павловской перестройки, — которого прямодушная «графинюшка Лизутка», уже ставшая «звездой московского небосвода» и «российской Цирцеей», сразу окрестила «уродом», в глубине его души тоже оставляет «не совсем-то приятное впечатление» [13: 36].
Еще резче неприятие попыток самодержца «привить русскому народу ненормальные для него и болезненные по существу условия общественной жизни Запада» [14: 424] выражено Вс. Крестовским в военных главах, рассказывающих о знаменитом Италийском походе А. В. Суворова. В них происходит смещение композиционных центров романа, ведущее к усилению эпичности повествования. Четко очерченные композицией первой части произведения сюжетные линии: Павел — екатерининские и новые вельможи, Павел — народ, Павел — гатчинцы, Павел — гвардия, павловские реформы — общество — вытесняются новыми: Суворов и Россия, Суворов и армия, Суворов и павловские военные новации, — развивающимися в общем историческом контексте «Россия — Запад». В образе легендарного русского полководца мы находим все тот же синтез субъективного авторского видения объекта художественного изображения и стремления к исторической правде, опирающегося на документы и тщательно выверенные свидетельства современников. Художественный домысел и вымысел, часто используемые писателем при изображении Павла I, при воссоздании образа народного героя оттесняются другими приемами и средствами типизации и исторической детерминизации его характера — гиперболизацией патриотизма и «русскости», концентрацией тех черт, которые делают Суворова носителем русского национального самосознания и раскрывают народное отношение к описываемым событиям. Все иное, не работающее на авторскую «идею лица», отсекается писателем.
Укладывая образ Суворова в известную лермонтовскую формулу «слуга царю, отец солдатам», Вс. Крестовский только намеками ука-зывает на всю противоречивость его взаимоотношений с императором, мельком говорит о кознях и интригах царского двора, которые плелись против него, кратко упоминает о прошлых победах, умалчивает о роли полководца в подавлении Пугачевского и польского восстаний, замыкает всю сложность его духовного мира только в военную и дипломатическую сферу. В отличие от будущих советских романистов («Александр Суворов» С. Григорьева, «Генералиссимус Суворов» Л. Раковского, «Суворов» О. Михайлова и др.), изображавших жизнь полководца как процесс «становления личности в эпохе» (А. Толстой) и модернизировавших его социально-политический облик в свете господствовавших идеологем, автор «Дедов» дает нам статичного, уже сформировавшегося Суворова, характер которого обусловлен конкретными историческими обстоятельствами его времени.
Суворов у Вс. Крестовского — талантливый исполнитель монаршей воли, действующий «на пользу общего дела престолов», «безопасности и благоденствия» Российской империи. Он убежденный и после-довательный враг «великих потрясений». Ему нужна «великая Россия». «Всякий, изучивший дух революции, был бы преступником, если бы умолчал об этом», — поучает великий полководец австрийских генералов. Своих «чудо-богатырей, витязей русских» генералиссимус постоянно называет «чадами Павловыми». Перед прорывом из Муттенской долины Суворов заклинает свой военный совет «спасти честь России и государя», а солдат воодушевляет призывом верно «служить Богу и царю». В предчувствии неминуемой кончины он мечтает в последний раз «увидеть своего щедрого монарха», а только потом умереть в деревне.
В свою очередь государь-император осыпает «спасителя царей», «победителя врагов и природы» неслыханными доселе милостями: дарит за италийские победы свой портрет в перстне, «осыпанном брильянтами», за освобождение всей Италии «от безбожных завоевателей» возводит Суворова в «княжеское Российской империи достоинство с титулом Италийского», первому в России присваивает звание генералиссимуса, считая, что «это много для другого, а ему мало — ему быть ангелом», повелевает гвардии и всем российским войскам, «даже в присутствии государя, отдавать ему все воинские почести, подобно отдаваемым особе императорского величества», приказывает отлить статую «никогда ещё не бывшего побеждённым» [13: 87] и в честь его установить монумент в Петербурге на Марсовом поле, готовит по возвращению в столицу «героя всех веков» грандиозные торжества: хочет встретить его, «как римского триумфатора, со всей гвардией, при громе пушек и колокольном звоне» [13: 109]. Только болезнь полководца и происки придворных расстроили эти планы.
Щедрость Павла имела свои резоны. «Мы оба исполняем своё дело, — подчеркивал он в одном из писем Суворову, обильно цитируемых Вс. Креcтовским. — Я как государь, вы как полководец» [13: 87]. Суво-ров проводил внешнюю павловскую политику военными средствами. Поэтому абсолютизация и политизация его расхождений с русским самодержцем в романах С. Григорьева, Л. Раковского и О. Михайлова представляется сознательным отступлением от жизненной истины, искажающим под давлением известных внелитературных обстоятельств историческую «идею лица», которой была верна в лучших своих образцах русская проза ХIХ века.
Оппозиционность культового героя русского народа Павлу I и его реформам носит в «Дедах» в соответствии с исторической правдой не социально-политический, а социально-психологический и нравственный характер. «Спаситель царей», Суворов объясняет австрийскому эрцгерцогу Карлу, что «царства защищаются завоеваниями бескорыстными, любовью народов, правотою поступков» [13: 103 — 104]. Вынужденный своим воинским долгом «проливать кровь ручьями», он говорит немецкому художнику-портретисту Миллеру, что «любит своего ближнего», гордится тем, что «во всю жизнь ... никого не сделал несчастным, ни одного приговора на смертную казнь не подписывал, ни одно насекомое не погибло от его руки» [13: 107]. Как и Павел, генералиссимус «религии предан», но в отличие от него, «пустосвятов не любит» и сам не «пустосвятствует» [13: 84]. Для императора и цепного пса его реформ графа Аракчеева солдат — всего лишь, механизм, артикулом для военных действий и парадов предусмотренный, для Суворова он «чудо-богатырь», «любезный друг», «честь и слава России», а прежде всего — русский человек, который на все пригоден: «и бить врага, и служить Богу и царю. У других этого нет, а у нас есть!» [13: 94]. Концентрация в образе Суворова высоких нравственно-гуманистических качеств, свойственных, по убеждению писателя, русскому национальному характеру, происходит в романе за счет превращения исторического источника в основу художественной типизации героя.
«Почвенность» Суворова и «беспочвенность» Павла и его средств реформирования России — причина того, что «гениальный старик ... не сошёлся с нововведениями во взглядах на требования нового воинского устава» и был подвергнут опале [13: 78 — 79]. Только настойчивая просьба Австрии и Англии о «вручении командования союзными войсками в Италии» непобедимому полководцу заставила деспотичного и мстительного государя вернуть его из забвения на европейскую арену. Но ни царский кнут, ни посыпавшиеся дождем царские пряники не поколебали враждебного отношения Суворова к муштре, палочной дисциплине, превращению солдата в бездушную и бездумную машину, запрограммированную иноземным уставом, к службе за страх, а не за совесть: «Парады... разводы... а нужней-то... это: знать, как вести войну; уметь расчесть; уметь не дать себя в обман; уметь бить!» [13: 97]. Вся его «Наука побеждать», получившая блестящую реализацию в Италийской кампании, исходит из гордого осознания того, что «мы русские... с нами Бог!» [13: 97]. Этой «русскостью», вырастающей из народных глубин, Вс. Крестовский окрашивает и индивидуальные черты суворовского характера: его скоморошество, чудачества, странности поведения, не укладывающиеся в светский этикет, по-солдатски аскетический образ жизни, отрешённость от собственного «я» во имя общих целей. Народность внешнего и внутреннего облика полководца делает его в восприятии солдатской массы «отцом, батюшкой Александром Васильевичем» [13: 102], превращает армию в «стадо одного пастыря» [13: 84]. Во время пасхального молебна, спонтанно инспирированного Суворовым по вступлению в Милан, и христосования его с офицерами и солдатами Василий Черепов проникается «гордым сознанием, что и он тоже душою и телом принадлежит к этой доброй, честной, православной семье, которая ... и здесь, среди чужой страны и природы, сознаёт себя всё той же извечной и неизменной силой, которая зовётся русским народом» [13: 84 — 85]. По этой линии развивается в военных главах актуальная и для сегодняшнего дня историческая коллизия «Россия — Запад».
Суворову и его «чудо-богатырям» приходится сражаться не только против бонапартовских генералов, но и против национального эгоизма освобождаемых народов, против их высокомерного отношения к России, вырастающих, по мнению Черепова, из «дикого невежества» и непонимания русской души. Жители солнечной Италии, убеждённые, что живут в «саду Европы», с «восторгом приветствуя своих избавителей», «сильно-таки побаиваются этих северных варваров» [13: 85]. Многие из первых вельмож и знатнейших дам уверены, что «казаки — русские капуцины (так их чествовали за их бороды) — зажаривают и едят детей» [13: 85]. Какой-то аббат «в исступлении бешенства» и отчаяния умоляет Милорадовича вырвать итальянского мальчика из рук кровожадного донского казака. А тот, «как нежная нянька, держит на руках младенца и смотрит на него умильно со слезами»: «это дитё так смахивает на мово Федьку-пострела ... что я расцеловал его» [13: 85 — 86]. Но великодушие и гуманность Суворова к поверженному врагу, уважение к обычаям и нравам населения, особо выделяемые Вс. Крестовским «соборность» и «всечеловечность» русского солдата — «хоша ты и бусурман, и глуп, а всё же человек» — делали свое дело: «и какой-нибудь Беппо от души лобызался с каким-нибудь Мосеем Черешковым из Вологодской губернии, и Черешков понимал Беппо, и Беппо понимал Черешкова» [13: 85].
Однако, предательство недальновидных западных союзников, преследовавших свои корыстные цели, не позволило Суворову «первую великую войну с Францией сделать также и последней» [13: 107]. Меркантильной Европе вскоре придется вновь с надеждой на избавление от наполеоновского нашествия смотреть в сторону «северных варваров». Полностью оправдываются и пророчество «русского Аннибала»: «Париж, мой пункт, — беда Европе» [13: 106] и слова Павла I, что со смертью генералиссимуса «мы потеряли много, а Европа — все» [13: 110]. Уроки, извлекаемые Вс. Крестовским из истории, предназначаются, таким образом, не только отечественным «возмутителям общественного спокойствия» и правящим верхам, но и «просвещённому Западу», неоднократно наступавшему на антироссийские и русофобские грабли.
В «Дедах» мы не найдем больших художественных открытий, равных пушкинским или толстовским. Ограниченность средств психологического анализа и художественного воссоздания исторически-типических характеров, действующих в исторически-типических обстоятельствах, приводит к проникновению в повествование поверхностной беллетристики и публицистики. Писатель часто «рассказывает», а не «показывает». В итоге подтверждаются опасения Суворова, высказанные в «Дедах» портретисту Миллеру: «Ваша кисть изобразит черты лица моего… Но внутреннее человечество мое сокрыто» [13: 107]. Фигуры многих героев вторичны и имеют, кроме конкретно-исторического, явно литературное происхождение. В образе графинюшки Лизутки легко обнаружить черты Татьяны Лариной и Наташи Ростовой, в Василии Черепове — следы молодого Пьера Безухова, в Харитонове-Трофимьеве — старого князя Болконского. Сама же социально-психологическая и нравственная основа их характеров, помимо субъективных антропологических факторов, обусловлена причинно-следственной связью с основными противоречиями изображаемой исторической эпохи: между екатерининской и павловской Россией, между «показным» Петербургом, «щеголявшим европейскими нравами и привычками», и Петербургом трудовым, по улицам которого «расхаживали свиньи со всякой домашней птицей» и где «проводились наймы прислуги и рабочих, а так же купля и продажа в вечное и потомственное владение» [13: 32], между объективно прогрессивными целями павловских преобразований и антинациональными формами их претворения в жизнь. Причинно-следственная детерминизация героев конкретно-историческими обстоятельствами определяет художественный образ мира и стилистику романа. Историзм в «Дедах» — важнейший эстетический принцип «построения» характеров, их типизации и всей организации художественного текста в жанрово-композиционное и стилевое единство, именуемое историческим романом. Вс. Крестовского вопреки «горьковской парадигме» в литературоведении по праву можно отнести к писателям, определявшим векторы будущего развития русского исторического романа в XX веке.
__________________________________
1. Александрова Л. П. Советский исторический роман. Типология и поэтика. Киев, 1987.
2. Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. М., 1953. Т. 1.
3. Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. М., 1953. Т. 3.
4. Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. М., 1954. Т. 5.
5. Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. М., 1955. Т. 8.
6. Варфоломеев И. П. Советская историческая романистика: проблемы типологии и поэтики. Автореф. дис. на соиск. уч. степ. д-ра филол. наук. M., I985.
7. Горький и советские писатели. Неизданная переписка // Литературное наследство. 1963. Т. 70.
8. Горький М. Собр. соч.: В 30 т. М., 1953. Т. 25.
9. Горький М. Собр. соч.: В 30 т. М., 1953. Т. 27.
10. Горький М. Собр. соч.: В 30 т. М., 1953. Т. 30.
11. ИРЛИ, р I. оп. 12, ед.хр. 142, л. 1.
12. Крестовский В. В. Полн. собр. соч.: В 8 т. М., 1889. Т. 3.
13. Крестовский В. В. Полн. собр. соч.: В 8 т. М., 1889. Т. 4.
14. Крестовский В. В. Торжество Ваала. Деды: В 2 т. М., 1993. Т. 2.
15. Кудрявцева Г. Н. «Петербургские трущобы» В. В. Крестовского в литературной борьбе 60-х годов: Автореф. дис. … канд. филол. наук: 10. 01. 01 / Моск. гос. пед. ин-т им. В. И. Ленина. М., 1987.
16. Ленин В. И. Полн. собр. соч.: В 55 т. М., 1963. Т. 39.
17. Оскоцкий В. Роман и история. Традиции и новаторство советского исторического романа. М., 1980.
18. Письмо В. В. Крестовского к А. В. Жиркевичу // Историч. вестник. 1895. № 1 — 3. С. 878 — 882.
19. Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М., 1958. Т. 10.
20. Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М., 1958. Т. 7.
21. Русские писатели. Библиографический словарь: В 3 т. М., 1990. Т. 1.
22. Советский энциклопедический словарь. М., 1984.
23. Тургенев И. Собр. соч.: В 12 т. М., 1956. Т. 11.
страница 1 страница 2
|